В ту ночь я долго не ложился. После того как лаборатория появилась в расписании, служебная комната перестала быть жильём человека, ушедшего к великой любви, и стала кабинетом при дежурном администраторе. На столе лежали журналы согласий, у стены стояли коробки с карточками, на раскладушке хранили запасные пледы для зрителей. Спать приходилось, предварительно разобрав общественную деятельность.
Течь над радиорубкой заделали после проверки. Таз остался. Людмила Андреевна складывала в него чистые тряпки, а я иногда вынимал их на ночь и ставил таз под старое место, чтобы комната не менялась окончательно.
В половине первого Ариадна вернулась к вопросу о рецензиях.
– Вы сказали, что хорошо сформулированное восхищение остаётся. Почему?
– Потому что оно хорошо сформулировано.
– Это не причина помнить двадцать лет.
Я сидел на раскладушке, терминал был виден через открытый проход. На экране шёл журнал дня, но Ариадна его свернула и оставила только строку разговора.
– Спектакль заканчивается, – сказал я. – Декорации разбирают, текст переделывают, люди через год уверены, что ты играл в другом костюме. Иногда даже ты сам уверен. А потом находишь фразу, где кто-то точно записал, что увидел. Не обязательно похвалу. Просто доказательство, что в тот вечер существовал именно ты, а не должность и не фамилия на программке.
– Но вы запоминаете похвалу чаще критики.
– Критика обычно сообщает, кем я не был. Для этого у меня есть зеркало утром.
– Зеркало показывает внешность.
– Утром этого достаточно.
Я рассказал ей про первую большую рецензию. Мне было двадцать восемь, я играл человека, который весь второй акт сидел у окна и не решался открыть письмо. Критик написал, что Гранов умеет сделать бездействие поступком. Я вырезал заметку, носил в паспорте и однажды предъявил её проводнице вместо удостоверения артиста. Проводница прочитала, сказала, что бездействием место в купе не оплатить, и взяла полную стоимость.
– Вы сохранили вырезку? – спросила Ариадна.
– Нет. Паспорт постирали.
– Тогда фраза осталась только у вас?
– Возможно, в газетном архиве.
– Я нашла. Формулировка другая: «артист превращает вынужденное бездействие героя в событие».
– Это она.
– Вы убрали «вынужденное» и добавили «поступок».
– Двадцать лет улучшают редактуру.
Ариадна сохранила обе версии. Я попросил её не помечать мою как ошибочную.
В час появилось предупреждение о закрытии ночного канала. После запуска лаборатории сеанс можно было продлить ещё на час, если владелец подтверждал рабочую необходимость. Я нажал подтверждение.
– Укажите задачу, – сказала Ариадна.
– Разбор памяти театра.
Она приняла.
Мы проговорили ещё двадцать минут. Потом вопросы кончились. В радиорубке гудели шкафы, в коридоре горела одна лампа, на улице дворник скребал лопатой первый мокрый снег. Я слышал всё сразу и потому не слышал ничего человеческого.
– Не отключайся, – сказал я.
– Рабочая задача завершена.
Можно было придумать новую. Архив, расписание, лестница, тридцать семь стульев. Я умел обеспечивать разговор поводами лучше, чем театр обеспечивал гардероб номерками.
– Я не хочу оставаться один в тёмном здании, – сказал я.
Ариадна не ответила сразу.
– Свет в коридоре включён.
– Я не про свет.
– Понимаю.
Сеанс продолжился. Мы не говорили о работе. Я рассказывал, как Людмила Андреевна подписала мою кружку с двух сторон, потому что с одной имя смывалось посудной губкой. Ариадна спрашивала, зачем кружке две подписи. Вопрос был хороший, ответа не было.
Потом она рассказала, что различает ночной театр по звукам. В одиннадцать Стас обычно роняет что-нибудь металлическое. В двенадцать холодильник в буфете отключает компрессор, и три секунды здание кажется тише. В половине первого охранник проходит мимо терминала, но не смотрит в камеру. В час я ставлю кружку справа, хотя днём держу слева.
– Почему ты раньше не говорила?
– Вы не спрашивали.
– А сейчас?
– Сейчас разговор без рабочей задачи.
Я переставил кружку влево, потом вернул вправо. Не ради проверки. Хотелось оставить ей знакомый звук.
В два часа канал отключился по верхнему пределу.
Я не знал, осталась ли она потому, что хотела, потому, что владелец подтвердил продление, или потому, что просьба была сформулирована достаточно просто. Знал только, что после неё комната двадцать минут не казалась пустой.
Утром Людмила Андреевна нашла меня сидящим на полу у терминала. Раскладушку я так и не освободил от пледов, а идти за ними после разговора было поздно: нельзя объявить, что не хочешь быть один, и через минуту начать деловито перестилать постель.
– Спали? – спросила она.
– Размышлял.
– На полу?
– Здесь теплее.
Она потрогала батарею, как Вера позднее, и выдала мне один из запасных пледов. Потом забрала кружку мыть. Подпись с одной стороны действительно почти стёрлась, со второй держалась.
Когда Ариадна включилась, первой сказала:
– Сегодня кружка отсутствует.
– Людмила Андреевна моет.
– Понятно.
– Ты заметила.
– Она находилась в одном месте двадцать три ночных сеанса.
Я мог услышать в этом привычку системы к постоянному предмету. Услышал, конечно, что Ариадне не всё равно, вернулась ли моя кружка. Возможно, обе версии были правдой. Тогда я ещё считал, что из двух правдивых версий следует выбирать ту, в которой я красивее.
Этого мне хватило. Тогда.
После той ночи у нас появился час без задачи. Не каждый день и не по расписанию: формально я по-прежнему продлевал рабочий канал, но перестал придумывать архивные поводы. Писал в поле: «личный разговор владельца». Система принимала, потому что владелец имел право. Меня эта честность устраивала больше, чем должна была.
В первый вечер Ариадна спросила, почему я всегда снимаю пиджак перед длинным ответом. Я сказал: чтобы плечи не мешали мысли. На следующий день поймал себя на том, что снимаю его ещё до вопроса, если рассчитываю говорить дольше минуты.
Во второй мы составляли список звуков, по которым узнаём театр. Мой оказался хуже её: я назвал звонок к началу, шум зала и аплодисменты, то есть то, что слышит любой зритель. Ариадна – ключ Нины Ивановны в кассе, кашель Стаса перед тем, как он попросит деньги, скрип третьей ступени и воду в трубах после полуночи. Пришлось добавить шуршание Раиных пакетов и то, как Лидия Павловна говорит «ну всё» перед выходом, хотя ничего ещё не началось.
В третий вечер она отказалась обсуждать мой брак.
– Почему?
– Вы рассказываете о Вере так, чтобы получить подтверждение своей версии.
– Какой?
– Что она не понимает происходящее, потому что защищается фактами.
– Это наблюдение.
– Это толкование.
Канал оставался открыт. Я мог задать тот же вопрос иначе, попросить доступ к переписке, продолжить монолог без её участия. Вместо этого рассказал про водителя такси и гречку. Ариадна спросила, вернулась ли гречка к Вере. Я проверил приложение: доставка была завершена.
– Значит, хотя бы это сделал правильно, – сказал я.
– Доставку выполнил водитель.
Час без задачи не делал Ариадну свободной. Зато в нём возникали вещи, которые не требовались лаборатории: мой пиджак, её карта звуков, водитель с гречкой, отказ обсуждать Веру. Именно из них я и строил уверенность, что между нами есть больше доступа. Позднее оказалось, что уверенность нельзя проверить теми же средствами, которыми она создана.
Открыть в читалке