Оттискавторские романы
СОРОК ТЫСЯЧ КОШЕК

Глава 1. Другая графа

В книге проверок за сорок один год стояли восемьсот двенадцать имён, и камень нагрелся у всех восьмисот двенадцати. Без этого числа непонятно, чем именно я был знаменит в четырнадцать лет.

Восемьсот двенадцать из восьмисот двенадцати. И я.

Проверку на нулевую ступень проходят в четырнадцать, и это самый важный день в жизни всякого, кто здесь растёт.

Готовятся к нему годами. Мальчишки в двенадцать уже знают, кто из них будет первым, и знают неправильно, потому что камень раз в несколько лет переворачивает все ожидания вверх дном. Родители, у кого они есть, приезжают. Тем, у кого их нет, вроде меня, приезжать некому. В тот день я был этому рад.

Проверка устроена так, что испортить её невозможно. Кладёшь ладонь на серый камень величиной с хлебную корзину, стоишь и ждёшь, пока он потеплеет. Он теплеет у всех, включая дворовых работников, которые таскают воду. Он потеплел даже у Мяо из третьего ряда, который месяцем раньше умудрился потерять собственные сандалии, находясь при этом в них.

Я стоял полторы минуты. Камень под ладонью оставался таким же холодным, как прежде.

Мастер Гэ, человек терпеливый и не склонный к поспешным выводам, накрыл мою руку своей.

Камень потеплел мгновенно, как будто только этого и ждал.

Гэ убрал руку. Камень остыл. Мы оба посмотрели на него с тем выражением, с каким смотрят на слугу, уронившего блюдо при госте.

– Ещё раз, – сказал мастер Гэ.

Я приложил ладонь ещё раз, потом ещё, и к четвёртой попытке взмок так, что стало только хуже: мокрая ладонь остывает быстрее сухой, и камень под ней сделался откровенно ледяным. То есть я не просто не грел его. Я его охлаждал. Единственное воздействие на духовную силу, которого я добился за четырнадцать лет, было отрицательным. Тоже своего рода достижение.

За спиной стояли двадцать два человека моего года, и все двадцать два очень старались не шуметь.

Смех я бы перетерпел. Смех живёт минуту и уходит вместе с теми, кто смеялся. Но когда двадцать два человека одновременно решают быть деликатными, в зале делается такая тишина, что её можно резать и раздавать по кускам.

Книга эта, если её кто-нибудь когда-нибудь откроет, выглядит скучно: годы, столбцы, фамилии, значки.

За значками стоят люди. Все, кто есть в этой секте, все, кто из неё вышел, и все, кто умер, разложены там по двум столбцам. Последние двадцать два года их раскладывал один и тот же человек одной и той же рукой.

Мастер Гэ сел за столик и раскрыл книгу проверок.

Дальше полагалось написать мою фамилию в столбце учеников и поставить рядом значок ступени. Значок был у всех, у некоторых крошечный, вроде запятой, но был. Гэ посмотрел на пустое место, где ему полагалось стоять, потом на меня, потом снова на пустое место, и в этой паузе я успел прожить примерно неделю.

– Тан Ю, – сказал он. – Ты умеешь считать?

Из всех вопросов, к которым я готовился по дороге в зал, этого не было ни в одном списке.

– Умею.

– Хорошо считаешь или как все?

– Хорошо, – сказал я и услышал, как твёрдо это прозвучало.

Это была правда, и в ту минуту она оказалась единственным имуществом, которое у меня оставалось, так что я предъявил её громче, чем следовало.

Гэ кивнул, перевернул страницу и вписал мою фамилию в другой столбец.

Столбец назывался «двор и кухня».

Двадцать два человека разошлись по своим кругам в тот же день. Восемь попали в младший отряд, шестеро – во внутренний двор, ещё восемь распределили по другим ученическим работам. Мяо, потерявший сандалии, взял нулевую ступень. Бо Цзинь оказался лучшим.

А меня, двадцать третьего, вписали в столбец «двор и кухня».

Меня не обидели. Мастер Гэ мог поступить иначе.

В уставе про это ничего не написано: наставник низшей ступени решает сам. Одного оставляют в учениках из милости, другого отсылают домой, третьего пристраивают к хозяйству. Года за четыре до меня был мальчишка, у которого камень нагрелся еле-еле, и его всё-таки оставили в учениках.

Гэ, я думаю, помнил того мальчишку.

В столбце учеников держат тех, кто когда-нибудь будет драться за секту, и кормят их за счёт тех, кто в это время варит рис. Записать меня в первый столбец значило три года содержать человека, который не станет ни драться, ни варить. Гэ знал, что я это понимаю, и потому обошёлся без утешительной речи.

Речь он всё-таки произнёс, короткую и непонятную мне в ту минуту.

– Камень не врёт, – сказал мастер Гэ. – Но он и не гадает. Он говорит только про сегодня.

Тогда я решил, что это вежливость.

Пока я шёл к дверям, за спиной уже началась обычная суета: писарь принимал книгу, старший по двору выяснял, куда девать освободившуюся койку, кто-то спрашивал, кому теперь достанется второй паёк.

Второй паёк был вещью совершенно реальной. Ученикам полагается мясо дважды в декаду, а двору и кухне не полагается вовсе; разница между двумя строками сметы и есть разница между двумя жизнями. Мой паёк в тот же вечер разделили на двоих. Оба были довольны, и оба были ни в чём не виноваты.

Двор в тот день был полон, потому что проверка бывает раз в четыре года и её ждут все: у ворот стояли работники, у пекарни прачки, и всякий, кто выходил из зала, немедленно попадал в расспросы.

Меня ни о чём не спросили.

Это, если хотите знать, было самое точное сообщение о моём новом положении, какое я мог получить. Двадцать два человека вышли до меня, и каждого перехватили и переспросили. Я вышел последним, в тишине, и прошёл через двор, и никто не двинулся, потому что все уже знали.

Во дворе меня ждал Бо Цзинь. Мы росли в одном ряду, и у него камень нагрелся так, что мастер Гэ сначала посмотрел на собственную ладонь, а потом уже на него.

– Слушай, – сказал Бо Цзинь. – Это ведь ничего не значит.

Вот в чём была беда: он говорил искренне.

Если бы он злорадствовал, я бы разозлился, а злость – прекрасное топливо, на ней можно доехать до самой столицы и ещё останется на обратный путь. На чужой доброте не уедешь никуда. Она ставит тебя на место, хлопает по плечу и уходит по своим делам.

– Значит, – сказал я. – Просто не то, что ты думаешь.

Он не понял и переспрашивать не стал, и за это ему спасибо.

Койку мне определили в тот же час, и определял её старший по двору Су, которого я тогда видел впервые.

– Читать умеешь? – спросил он.

– Умею.

– Считать?

– Умею.

– Тогда будешь при книге, – сказал Су с явным облегчением. – У нас грамотных на кухне один Гуан, и тот пишет как курица.

Так решилась моя судьба на ближайшие три года, и решилась она за полминуты, по причине, к моим достоинствам отношения не имеющей. В секте четыреста человек, и грамотных среди работников двора трое.

Вечером мне выдали серую одежду двора и место в общей комнате при амбаре. Комната была неплохая, с одним неудобством: через стену хранили сушёную рыбу, и первые ночи я просыпался с отчётливым ощущением, что кто-то принёс её мне в постель и лёг рядом.

Комната была на восьмерых, и все семеро оказались вдвое старше меня.

Двое при конюшне, трое на дровах, один сторож и один Гуан, который, впрочем, чаще ночевал при кухне. Меня приняли ровно: подвинули сундук, показали, где вода, и объяснили, что храпит третий слева и что с этим ничего не поделаешь.

Никто не спросил, откуда я взялся в четырнадцать лет в комнате взрослых работников. Они и так знали, потому что такое случается раз в несколько лет и обсуждается неделю.

К рыбе привыкаешь за неделю.

К тишине двадцати двух деликатных людей не привыкаешь никогда, но её, по счастью, дают не каждый день.

Открыть в читалке