Это случилось в марте, вечером, в чужом сарае в Трёх Ольхах, и свидетелей не было.
Я к тому времени носил накопленное в голове с точностью до сотой и не заглядывал в календарь неделями. Утром того дня стояло девяносто девять целых девяносто две сотых, и я знал, что при обычном ходе дела вопрос закроется сегодня, если не подведёт погода.
Погода не подвела. К вечеру я взял семь.
Восьмая была рыжая, молодая и не особенно возражала. Я поцеловал её в нос, нос был холодный и пыльный, как у всех.
> Зафиксирован контакт. Подлинность 0,01. Начислено 0,01 единицы. > Накоплено: 100,00. > Порог достигнут. Формирование даньтяня начато.
Я отпустил кошку и остался стоять.
Ничего не громыхнуло. Не было ни столба света, ни ветра из ниоткуда, ни голоса с небес, ни всего того, о чём рассказывают на кухне после отбоя. Сарай остался сараем. Просто в животе, чуть ниже пупка, появилось тепло, небольшое, примерно как от глотка горячего чая, только оно не проходило.
Я сел на порог.
А потом сделал вещь, которую объяснить не могу до сих пор, хотя объяснял её себе много раз и разными способами.
Я встал и добрал двух оставшихся кошек.
Норма была десять. Я сделал восемь. Восьмая закрыла три года, тысячу сто восемьдесят пять дней и девять тысяч девятьсот шестьдесят один кошачий нос, и я, узнав об этом, пошёл искать девятую, потому что норма есть норма.
> Накоплено: 100,02.
Ровной сотни у меня не вышло. Я миновал цель всей своей жизни и заметил это через две кошки.
Уже в темноте, по дороге к воротам, встало новое:
> Следующий порог: 200,00.
Я сел обратно на порог чужого сарая и посидел с этой строчкой.
Три года я шёл к одному числу, и число это было конечное: сто. Я знал его наизусть, видел, как оно приближается, мог в любой день сказать, сколько осталось. На этой конечности всё и держалось.
А теперь мне показали, что за сотней стоит двести, и показали таким же ровным канцелярским шрифтом, без всякого злорадства, просто потому, что учёт должен быть полным.
Я шёл двенадцать ли и пересчитывал.
Двести – это ещё сто единиц. Сто единиц – это ещё десять тысяч кошек. Десять тысяч кошек – это ещё три года, если найдётся где, а нигде уже не находилось: три деревни выработаны, четвёртая в двадцати восьми ли, и на неё уйдёт вся суббота целиком.
И только на подходе к воротам я вспомнил про людей.
Тётушка Мэй, сочувствие, две десятых. Гуан, пять сотых. Кузнец, три сотых. Лань, три сотых, весной, когда отдавала вторую банку и сказала, что царапины заживают.
Тридцать одна сотая от людей. Ещё восемь сотых от козы и собаки. Всего тридцать девять кошек, которых мне не пришлось ловить.
Я стоял у ворот в темноте и считал третий раз, потому что первые два раза мне казалось, что я ошибся. В первом столбике тётушка, коза и собака уже стояли; после них я написал: «дальнейшие человеческие начисления – ноль». Вот эта строка и оказалась неверной. Гуан, кузнец и Лань сэкономили мне ещё одиннадцать кошек.
Один день с небольшим. Не так много, если не помнить, кто именно его отдал.
Через девять дней была общая проверка. Её проводят раз в полгода и выводят на неё всех, включая двор и кухню, потому что мастер Гэ считает: учёт должен быть полным.
Я стоял в конце ряда, где стоят работники, и ждал спокойнее, чем сам от себя ожидал.
Камень внесли. Начали с внутреннего двора. Бо Цзинь показал пятую ступень, и мастер Гэ отметил это движением бровей, которое у него означает высшую степень одобрения.
Потом дошли до нас. Повар Гуан – ничего, как и все восемнадцать лет. Прачки – ничего. Мальчишка ключника, уже подросший и при конюшне, – ничего.
Тан Ю.
Идти до стола было шагов пятнадцать, и за эти пятнадцать шагов я успел подумать вот о чём.
Через минуту всё изменится. Мастер Гэ увидит нулевую, поднимет глаза, и дальше будет что угодно, кроме безразличия: изумление, вопросы, может быть, разбор. Я к этому готовился три года и заранее знал, что отвечать.
Ни одного из заготовленных ответов мне не понадобилось.
Я положил ладонь на камень, и камень потеплел.
Мастер Гэ смотрел на него, наверное, секунды три. Потом поднял глаза на меня, потом снова на камень, и в этой паузе я успел прожить примерно неделю, второй раз в жизни и в том же самом зале.
Я ждал чего угодно, кроме того, что произошло дальше.
Он открыл книгу, нашёл мою фамилию в столбце «двор и кухня», поставил рядом значок нулевой ступени и перешёл к следующему.
В ряду за спиной кто-то сказал: «О». Один человек, негромко.
После проверки ко мне подошли двое.
Первым – мальчишка ключника, который спросил, правда ли это считается. Я сказал, что правда. Он кивнул и отошёл, и это был первый раз за несколько лет, когда он со мной заговорил.
Вторым – Бо Цзинь.
– Поздравляю, – сказал он, и сказал искренне. – В семнадцать это, конечно, поздно. Но люди, бывает, потом наверстывают.
– Бывает, – согласился я.
– Ты, главное, теперь занимайся как следует. Хочешь, я тебя к нашему наставнику приведу?
– Спасибо. Я подумаю.
Он уже повернулся.
– Бо Цзинь, – сказал я ему в спину. – Как бровь?
Он остановился и потрогал шрам, о котором, судя по лицу, успел забыть.
– Нормально. Зашили криво, но нормально.
– Прости.
– За что? – искренне удивился он. – Ты-то там при чём?
И ушёл, и вот это «ты-то там при чём» я потом вспоминал чаще, чем всё остальное, сказанное мне в тот день.
Я остался стоять и понимать одну вещь, которую следовало понять три года назад.
Они все решили, что я просто поздний.
Не человек, который три года по вечерам добывал невозможное. А слабый парень с кухни, у которого наконец что-то прорезалось, бывает и такое. Это самое естественное объяснение, оно объясняет всё, никаких других сведений для него не требуется, и опровергнуть его я мог бы только одним способом, которым не собирался пользоваться ни при каких обстоятельствах.
Прозвище, разумеется, осталось.
С прозвищем случилась только одна перемена, и заметил я её месяца через два. Раньше говорили «Целовальник» и смеялись. Теперь говорили «Целовальник» без смеха.
Звать иначе меня не стали.
Открыть в читалке