Дальше пойдёт про то, чего я не сделал, и я прошу отнестись к этому серьёзно, потому что несделанное тоже входит в опись.
Мысль пришла на четвёртый день после второй ступени, и пришла она не как решение, а как расчёт, потому что решений я не принимаю, я считаю.
Считалось следующее.
Одно спасение – восемьдесят семь. Второй порог стоил ста, третий стоит вдвое больше. Значит, две вытащенные из-под завала жизни почти закрывают то, на что уходит восемь лет.
Дальше мысль пошла сама, и остановить её было нельзя, как нельзя остановить сложение.
Люди попадают в беду постоянно. В секте четыреста человек, вокруг четыре деревни, реки, склоны, крыши, лошади, ножи, огонь. Если находиться там, где это происходит, если приходить первым, если знать заранее, где тонко…
Тут я себя поймал.
Поймал честно и вовремя, и с тех пор рассказываю эту историю себе так: мысль была, я её отбросил, ничего не произошло.
Через два дня эта версия развалилась.
Тут нужно сказать, чем вообще занят человек нижнего круга, потому что снаружи кажется, будто в секте с утра до вечера сидят в кругу и дышат счётом.
Дышат счётом два часа. Остальное время работают.
Секта живёт с трёх деревень, которые платят ей зерном и тканью за то, что она их прикрывает, и с торгового дома, который возит соль. Всё это надо принимать, считать, складывать, охранять и чинить. На четыреста человек приходится восемь построек, две мельницы, дорога, которую каждую весну размывает, и склады, стоящие на склоне, потому что ровного места в горах нет.
Ученик нижнего круга – это работник, которому иногда позволяют помахать мечом.
Тем летом нас держали на разборе галереи. Работа простая и злая: сверху тебе солнце, снизу пустота, а между ними ты и балка, которую надо снять, не уронив на тех, кто внизу.
Мы разбирали галерею, ту самую, которую не доломало обвалом, и разбирали её сверху, потому что снизу было нельзя. Работали вчетвером на настиле, и настил держался на трёх балках, из которых средняя была старая.
Я увидел, что она пошла.
Не «услышал треск», ничего такого. Просто балка чуть опустилась в середине, на палец, и я это заметил, потому что смотрел в ту сторону.
Дальше у меня была одна мысль, и я привожу её дословно, потому что помню дословно: «сейчас они пойдут вниз, и я буду первым, кто их вытащит».
Мысль заняла ровно полвдоха.
На втором полувдохе я заорал.
Все четверо успели сойти на твёрдое. Через две секунды балка не выдержала, настил ушёл вниз с грохотом, и никто даже не ушибся, потому что я крикнул вовремя.
Вовремя. Я крикнул вовремя, и это чистая правда, и я держался за неё потом очень долго.
Настил разбирали ещё два дня, уже с подпорками и вдвое медленнее, и всё это время я работал наверху и ловил себя на том, что смотрю на балки внимательнее прежнего.
Внимательнее – не значит осторожнее. Я смотрел на них с интересом.
Внизу, у лестницы, стояла Лань с корзиной корней.
Она смотрела на меня.
Не на рухнувший настил, не на четверых, которые сошли с него бледные и ругались, а на меня. Она смотрела с того самого момента, когда я заметил балку: снизу было видно всё.
Я спустился.
– Все целы, – сказал я зачем-то.
– Я вижу, – сказала Лань.
Она постояла ещё немного, поправила корзину и пошла к травяному двору. Уже отойдя, сказала, не оборачиваясь:
– Ты долго смотрел.
Она не обвинила и не спросила. Просто сказала, что видела.
Я стоял у лестницы и понимал, что впервые за три года кто-то посмотрел на меня и увидел то, что есть, а не то, что удобно.
Что она при этом подумала, она не сказала.
Вечером на разборе работ старший похвалил меня при всех.
– Тан Ю вовремя увидел, – сказал он. – Четверых снял.
Мне сказали спасибо трое, и один хлопнул по спине, и никакой строчки, разумеется, не появилось, потому что спасибо словами стоит ноль, а по спине хлопают не губами.
Я стоял и принимал благодарность за то, за что её принимать не следовало, и был при этом совершенно спокоен. Вот это спокойствие и напугало меня.
Напугало меня не то, что я медлил полвдоха. К собственной мысли я был готов: я про себя и не такое подозревал.
Меня напугало, что после я поужинал.
А тогда я пошёл к себе, сел с наставлением о пользе усердия и записал на полях: «полвдоха».
Больше ничего. Просто слово, чтобы не забыть.
Я его и не забыл.
Мазь из общей раздачи, если кому интересно, устроена так: тот же корень, но вдвое меньше, разведённый на бараньем жире, потому что жир дешевле масла. Пахнет она соответственно.
Выдают её по списку, в присутствии писаря, и писарь заносит: кому, сколько, по какому случаю. Первые полгода я честно ходил и честно расписывался, и на седьмой раз писарь, человек добросовестный, спросил меня, откуда у меня столько царапин.
– Кошки, – сказал я.
– Каждую декаду?
– Каждую.
Он записал «кошки» в графу «причина» и с тех пор писал туда «кошки, обычно», не переспрашивая, и я думаю, что где-то в архиве секты до сих пор лежит книга, в которой напротив моей фамилии сорок с лишним раз подряд стоит это слово.
До того я приходил к ней, и она молча смотрела руку и молча давала банку. После того я полтора года брал мазь в общей раздаче, где её выдают по списку, разведённую и на бараньем жиру, и от неё царапины заживали дней на пять дольше.
Пять дней на царапину. За полтора года, если посчитать, набегает прилично.
Я, разумеется, посчитал. Я всегда считаю.
Открыть в читалке