А это самое плохое, что я сделал за всю эту историю, и сделал я это не со зла, не из корысти и даже не в трудную минуту.
Я сделал это из любопытства.
Начну с того, что тётушка Мэй мне не тётка.
Родни у меня в секте нет вовсе. Отца я не помню, мать умерла, когда мне было шесть, и меня отдали сюда, как отдают сирот в горные секты по всей провинции: кормить будут, а дальше как выйдет.
«Тётушкой» её зовёт вся кухня, потому что она старшая из женщин и потому что так удобнее. Я звал её так же и первые годы искренне полагал, что она мне какая-то родня, а выяснил обратное лет в двенадцать, случайно, и, помню, довольно долго это переваривал.
Она об этом не знала. Она вообще, по-моему, не задумывалась, кем мне приходится: кормила и кормила.
Тётушке Мэй к тому времени было под шестьдесят, и она по-прежнему работала на кухне, звала меня Ю и спрашивала, ем ли я. После того первого утра она меня не целовала: я вырос, держался на расстоянии, а она не навязывалась.
Зато первая строка сохранилась у меня целиком: две десятых, сочувствие. За пять с лишним лет многое изменилось. Я больше не был мальчиком, которого выставили в кухонную графу, стоял на второй ступени, меня знала секта, и жалеть меня, вообще говоря, было уже не за что. Второй строчки для сравнения у меня не было.
Разница между наблюдением и опытом состоит ровно в одном: в опыте ты вмешиваешься. До того вечера я не вмешивался.
И однажды осенью, когда мы сидели на кухне и чистили корень, тётушка Мэй сказала:
– Я тебя, Ю, как сына люблю. Ты знаешь?
Я посмотрел перед собой.
Ноль.
Ничего. Ни строчки. Женщина, которая почти тринадцать лет кормила меня со своего стола, только что сказала мне, что любит меня как сына, и это стоило ровно столько же, сколько стоит пустое место.
Тут во мне включилось то, что включается всегда, и остановить это я не смог.
– Скажи ещё раз, – попросил я.
– Чего?
– То, что ты сейчас сказала. Скажи ещё раз.
Тётушка Мэй засмеялась и сказала:
– Как сына люблю, дурень.
Ноль.
– А теперь поцелуй меня, – сказал я.
Она поцеловала меня в макушку, не вставая, потому что я сидел ниже.
> Зафиксирован контакт. Подлинность 0,2. Начислено 0,2 единицы.
Две десятых. Ровно как в первый раз.
Значит, вывод после турнира был неточным. Просьба не создаёт подлинности, но и не стирает ту, что уже была. Тётушка Мэй любила меня до опыта; я только заставил её любовь принять форму, удобную моему счётчику.
Я сидел с корнем в руках и складывал в голове совершенно ясную картину: слова стоят ноль, привычный поцелуй стоит двадцать сотых, и, значит, система измеряет не любовь. Она измеряет жест. А любовь, если она вообще есть в этой женщине, для системы не существует, потому что не имеет формы отдачи.
Открытие казалось важным, и я был собой доволен.
Заплатил за него не я.
– Ю, – сказала тётушка Мэй.
Голос у неё был другой.
Я поднял голову. Она смотрела на меня, и на лице у неё было выражение, которого я до того у неё не видел ни разу за всё это время.
– Ты меня сейчас проверял, – сказала она.
– Нет.
– Ты сказал: скажи ещё раз. А потом: поцелуй. – Она положила нож. – Я, Ю, старая женщина, но я не дура. Меня так покойный муж проверял, когда думал, что я вру.
– Тётушка Мэй, я не…
– Не надо, – сказала она.
И это было то же самое «не надо», которое три года назад говорил мне Гуан, только у Гуана оно означало «не рассказывай», а у неё означало другое.
Она встала, собрала очистки в подол и ушла в кладовую, и оттуда не выходила, пока я не ушёл.
В следующие недели она со мной не ссорилась: здоровалась и спрашивала, ем ли я. Но к моей голове больше не прикасалась.
В тот же вечер я нашёл на полях первую тётушкину строку и сложил её со второй. Четыре десятых. Сорок кошек.
Ниже, под словом «полвдоха», я написал: «источник закрыт».
Не «тётушка Мэй обиделась». Не «я проверил живого человека». Источник закрыт. Эта запись осталась в книге незачёркнутой.
Открыть в читалке